Время жить и время умирать - Страница 19


К оглавлению

19

— Ни в какой. В Кельне у меня жена и дети. Я там работал слесарем, и на отпускном билете у меня написано — Кельн.

— Вижу. Но туда нельзя ехать. Поймите же, наконец! В настоящий момент въезд в Кельн отпускникам запрещен.

— Запрещен! — удивился бывший слесарь. — А почему?

— Да вы что, спятили? Кто здесь спрашивает? Вы или начальство?

Подошел какой-то капитан и шепнул офицеру несколько слов. Тот кивнул.

— Отпускники, едущие в Гамбург и Эльзас, три шага вперед! — скомандовал он.

Никто не вышел.

— Отпускникам из Рейнской области остаться! Остальные — шагом марш. Приступить к раздаче подарков для тыла!

И вот они опять на вокзале. Через некоторое время подходят и отпускники из Рейнской области.

— В чем дело? — спрашивает бас.

— Ты ведь слышал!

— В Кельн не пускают. Куда же ты поедешь?

— В Ротенбург. У меня там сестра. А на черта мне Ротенбург? Я живу в Кельне. Что произошло в Кельне? Почему я не могу ехать в Кельн?

— Осторожнее, — заметил один из отпускников и покосился на двух эсэсовцев, которые прошли мимо, скрипя сапогами.

— Плевал я на них! На что мне Ротенбург? Где моя семья? Была в Кельне. Что там произошло?

— Может, твоя семья теперь тоже в Ротенбурге.

— Нет, она не в Ротенбурге. Там им жить негде. И потом жена и моя сестра друг друга терпеть не могут. Что же все-таки произошло в Кельне?

Слесарь уставился на остальных. На глазах у него выступили слезы. Толстые губы задрожали.

— Почему вам можно домой, а мне нельзя? Сколько времени я не был дома! Что там произошло? Что с моей женой и детьми? Старшего зовут Георгом. Одиннадцать лет ему. Что?

— Послушай, — сказал бас. — Тут уж ничего не поделаешь. Пошли жене телеграмму. Вызови ее в Ротенбург. А то ты с ней совсем не повидаешься.

— А дорога? Кто оплатит дорогу? И где она будет жить?

— Если тебя не пускают в Кельн, так они и жену твою не выпустят, — сказала Мышь. — Это наверняка. Так уж положено.

Слесарь открыл было рот, но ничего не сказал. Лишь через некоторое время он спросил: — Почему не выпустят?

— Ну, это уж ты сам сообрази.

Слесарь посмотрел вокруг. Он переводил глаза с одного на другого. — Неужели же все пропало? Не может этого быть!

— Будь доволен, что тебя тут же не отправили обратно на передовую, — заметил бас. — А ведь и это могло случиться.

Гребер слушал молча, он чувствовал озноб, но холодом охватывало его не снаружи: опять вставало перед ним, подобно призраку, что-то тревожное и неуловимое, оно давно уже, крадучись, ползало вокруг и не давалось в руки, отступало и возвращалось снова, и смотрело на тебя; у него были сотни неразличимых лиц, и не было ни одного. Гребер взглянул на рельсы. Они вели на родину, туда, где его ждала устойчивость, тепло, мать, мир — единственное, что еще осталось на свете. И вот это неуловимое нечто, оказывается, прокралось за ним следом, — он уже чувствует рядом его зловещее дыхание, и отогнать его уже нельзя.

— Отпуск… — с горечью сказал слесарь из Кельна. — Вот так отпуск! Что же мне теперь делать?

Остальные только взглянули на него и ничего не ответили. Точно на нем вдруг проступили признаки какой-то скрытой болезни. Он был в этом неповинен, но на нем словно лежало клеймо, и остальные потихоньку от него отодвинулись. Они были рады, что сами не больны этой болезнью, но все же не вполне уверены — и поэтому отодвинулись. Ведь несчастье заразительно.

Поезд медленно вошел под своды дебаркадера. Он казался черным и погасил последние остатки света.

6

Проснувшись, они увидели совсем другой ландшафт. Его очертания отчетливо выступали из мягкой утренней дымки. Гребер сидел у окна, прижавшись лицом к стеклу. Мимо проплывали поля и пашни, еще с островками снега, но между ними уже видны были ровные черные борозды, проведенные плугом, и бледно-зеленое сияние всходов. Никаких воронок от гранат. Никаких развалин. Плоская гладкая равнина. Никаких окопов, дотов, никаких блиндажей. Обыкновенная земля.

Затем показалась первая деревня. Церковь, на которой поблескивал крест. Школа, над которой медленно вращался флюгер. Пивная, перед которой стояли люди. Открытые двери домов, работницы с метлами, повозка, первые лучи солнца, блеснувшие на целых стеклах, неповрежденные крыши, неразрушенные дома, деревья со всеми своими ветвями, улицы как улицы, дети, идущие в школу. Детей Гребер уже давно не видел. Он облегченно вздохнул. Перед ним было именно то, чего он так ждал. Вот оно. Дождался!

— Тут немножко другой вид? а? — заметил какой-то унтер-офицер, смотревший в соседнее окно.

— Совсем другой.

Туман поднимался все быстрее. На горизонте засинели леса. Распахнулись широкие дали. Рядом с поездом скользили телеграфные провода, они поднимались и опускались, как нотные линейки бесконечной, беззвучной мелодии. Птицы слетали с них, как песни. В полях стояла тишина. Грохот фронта утонул в ней. Никаких самолетов больше не было. Греберу казалось, что он едет уже давно, целые недели… Даже воспоминание о товарищах вдруг померкло.

— Какой у нас сегодня день? — спросил он.

— Четверг.

— Так, четверг…

— Ну, конечно, вчера была среда.

— Как ты думаешь, перехватим мы где-нибудь кофе?

— Наверное. Здесь ведь все как прежде.

Кое-кто из отпускников достал хлеб из ранцев и принялись жевать. Но Гребер ждал; ему хотелось съесть хлеб с кофе. Он вспомнил утренний завтрак дома, до войны. Мать стелила на стол скатерть в голубую и белую клетку и подавала к кофе мед, булочки и горячее молоко. Заливалась канарейка, и летом солнце освещало герани на окне. Он любил, сорвав темно-зеленый лист герани, растереть его между пальцами, вдыхать его сильный, необычный запах и думать о неведомых странах. Теперь он уж насмотрелся на эти неведомые страны, но не так, как тогда мечтал.

19