— До чего здесь все дышит миром, — заметил Гребер. — И как все это просто, верно?
— Просто, если можешь вот так повернуться на другую сторону и о той больше не думать.
— Этому научиться нетрудно.
— А ты научился?
— Конечно, — сказал Гребер. — Иначе меня бы уже не было на свете.
— Как бы и мне хотелось!
— Ты уже давно умеешь. Об этом позаботилась сама жизнь. Она ищет подкреплений, где может. А когда надвигается опасность, жизнь не знает ни слабости, ни чувствительности. — Он пододвинул стакан к Элизабет.
— Пить вино — это тоже смотреть в другую сторону?
— Да, — сказал он, — сегодня вечером, во всяком случае.
— Она поднесла стакан к губам.
— Давай на некоторое время совсем не будем говорить о войне, — предложил он.
— Давай совсем ни о чем не говорить, — сказала Элизабет, откидываясь на спинку скамьи.
— Ладно…
И вот они сидели и молчали. Всюду стояла тишина, и постепенно эту тишину начали оживлять мирные ночные звуки. Они не нарушали ее, а только делали глубже — то тихий ветерок, словно это вздыхал лес, то крик совы, то шорох в траве и бесконечная игра облаков и лунного света. Тишина поднималась с земли, ширилась и охватывала их, она проникала в них — с каждым вздохом все глубже, — самое их дыхание сливалось с тишиной, оно исцеляло и освобождало, становилось все мягче, глубже и спокойнее и было уже не врагом, а далекой благодатной дремотой…
Элизабет пошевельнулась. Гребер вздрогнул и посмотрел вокруг:
— Удивительно, ведь я заснул.
— Я тоже. — Она открыла глаза. Рассеянный свет словно задержался в них и делал их очень прозрачными. — Давно я так не спала, — изумленно сказала она, — обычно я засыпаю при свете, — я боюсь темноты и просыпаюсь как от толчка, с каким-то испугом — не то, что сейчас…
Гребер сидел молча. Он ни о чем не спрашивал. В эти времена, когда происходило столько событий, любопытство умерло. Он лишь смутно дивился тому, что сам сидит так тихо, оплетенный ясным сном, точно скала под водой — веющими водорослями. Впервые с тех пор, как он уехал из России, Гребер почувствовал, как тревожное напряжение оставило его. И мягкое спокойствие проникло в него, точно прилив, который за ночь поднялся и вдруг, зеркально заблестев, как бы вновь соединил сухие опаленные участки с огромным живым целым.
Они вернулись в город. И снова улица приняла их в себя, на них опять повеяло запахом остывших пожарищ, и черные затемненные окна провожали их, точно процессия катафалков. Элизабет зябко поежилась.
— Раньше дома и улицы были залиты светом, — сказала она, — и мы воспринимали это как нечто вполне естественное. Все к нему привыкли. И только теперь понимаешь, какая это была жизнь…
Гребер поднял глаза. Небо ясное, безоблачное. Подходящая ночь для налетов. Уже по одному этому она была для него слишком светла.
— Затемнена почти вся Европа, — сказал он. — Говорят, только в Швейцарии по ночам еще горят огни. Это делается специально для летчиков, пусть видят, что летят над нейтральной страной. Мне рассказывал один, он побывал со своей эскадрильей во Франции и в Италии, что Швейцария — какой-то остров света — света и мира, — одно ведь связано с другим. И тем мрачнее, точно окутанные черными саванами, лежали позади и вокруг этого острова Германия, Франция, Италия, Балканы, Австрия и все остальные страны, участвующие в войне.
— Нам был дан свет, и он сделал нас людьми. А мы его убили и стали опять пещерными жителями, — резко сказала Элизабет.
«Ну, насчет того, что он сделал нас людьми, это, пожалуй, преувеличение, — подумал Гребер. — Но Элизабет, кажется, вообще склонна все преувеличивать. А может быть, она и права. У животных нет ни света, ни огня. Но нет и бомб».
Они стояли на Мариенштрассе. Вдруг Гребер увидел, что Элизабет плачет.
— Не смотри на меня, — сказала она. — Мне пить не следовало. На меня вино плохо действует. Это не грусть. Просто я вся как-то ослабла.
— Ну и будь какая есть, не обращай внимания. И я ослаб. Это неизбежно в такие минуты.
— В какие?
— О каких мы говорили. Ну, когда повертываешься в другую сторону. Завтра вечером мы не станем бегать по улицам. Я поведу тебя куда-нибудь, где будет так светло, как только может быть светло в этом городе. Я разузнаю.
— Зачем? Ты можешь найти более веселое общество, чем я.
— Не нужно мне никакого веселого общества.
— А что же?
— Только не веселое общество. Я бы не вынес сейчас таких людей. И других тоже — с их жалостью. Я за день бываю сыт ею по горло. Искренней и фальшивой. Ты, наверное, тоже это испытала.
Элизабет уже не плакала.
— Да, — сказала она. — Я тоже это испытала.
— Между мной и тобой все иначе. Нам незачем друг друга морочить. И это уже много. А завтра вечером мы пойдем в самый ярко освещенный ресторан и будем есть, и пить вино, и на целый вечер забудем об этой проклятой жизни.
Она посмотрела на него.
— Это тоже другая сторона?
— Да, тоже. Надень самое светлое платье, какое у тебя есть.
— Хорошо. Приходи в восемь.
Вдруг он почувствовал, что его щеки коснулись ее волосы, а потом и губы. Словно налетел ветер. И не успел Гребер опомниться, как она уже исчезла. Он нащупал в кармане бутылку. Она была пуста. Гребер поставил ее на соседнее крыльцо. «Вот и еще день прошел, — подумал он. — Хорошо, что Рейтер и Фельдман не видят меня сейчас! А то опять начали бы острить!»
— Ну что ж, друзья, извольте, я готов признаться, — оказал Бэтхер. — Да, я спал с хозяйкой. А что же мне оставалось? Ведь что-нибудь сделать-то надо было. Иначе для чего мне дали отпуск? Я же не хочу, чтобы меня как дурачка какого-то, отправили обратно на фронт.