Время жить и время умирать - Страница 56


К оглавлению

56

Он развернул шинель. Что-то звякнуло. Гребер извлек из кармана две бутылки.

— Даже не представляю, что я тут схватил. Вот это как будто коньяк.

Элизабет изумленно посмотрела на него. — Откуда ты взял?

— Из винного погреба. Дверь была открыта. Десятки бутылок разбились. Будем считать, что и эти постигла та же участь.

— Ты просто стащил?

— Конечно. Если солдат проворонит открытый винный погреб, значит, он тяжело болен. Я мыслю и действую как практик, так уж меня воспитали. Десять заповедей — не для военных.

— Ну, это-то конечно, — Элизабет взглянула на него. — И многое другое — тоже. Кто вас знает, какие вы!

— Уж ты-то знаешь, пожалуй, больше, чем следует.

— Кто вас знает, какие вы! — повторила она. — Ведь здесь вы — не вы. Вы

— такие, какие бываете там. Но кто знает, что там происходит.

Гребер вытащил из другого кармана еще две бутылки. — Вот эту можно открыть без штопора. Шампанское. — Он раскрутил проволоку.

— Надеюсь, у тебя нет возражений морального порядка и ты выпьешь?

— Возражений нет. Теперь уже нет.

— Мы ничего не празднуем. Следовательно, вино не принесет нам несчастья. Мы пьем его просто потому, что нам хочется пить, и у нас больше ничего нет под рукой. И, пожалуй, еще потому, что мы живы.

Элизабет улыбнулась. — Можешь не объяснять. Я уже все поняла. Но объясни, мне другое; почему ты за одну бутылку заплатил, раз ты эти четыре взял так?

— Тут разница. Это было бы злостным уклонением от уплаты. — Гребер осторожно начал вытаскивать пробку. Он не дал ей хлопнуть. — Придется пить прямо из бутылки. Я тебе покажу, как это делается.


Наступила тишина. Багровые сумерки разливались все шире. Все предметы казались нереальными в этом необычном свете.

— Посмотри-ка вон на то дерево, — вдруг сказала Элизабет. — Ведь оно цветет.

Гребер взглянул на дерево. Взорвавшаяся бомба почти вырвала его из земли. Часть корней повисла в воздухе, ствол был расколот, некоторые ветви оторваны; и все-таки его покрывали белые цветы, чуть тронутые багровыми отсветами.

— Дом, стоявший рядом, сгорел дотла. Может быть, жар заставил их распуститься, — сказал Гребер. — Это дерево опередило здесь все деревья, а ведь оно повреждено больше всех.

Элизабет поднялась и подошла к дереву. Скамья, на которой они сидели, стояла в тени, и девушка вышла в трепетные отсветы пожарища, как выходит танцовщица на освещенную сцену. Свет окружил ее, словно багровый вихрь, и засиял позади, точно какая-то гигантская средневековая комета, возвещавшая гибель вселенной или рождение запоздалого спасителя.

— Цветет… — сказала Элизабет. — Для деревьев сейчас весна, вот и все. Остальное их не касается.

— Да, — отозвался Гребер. — Они нас учат. Они все время нас учат. Днем — та липа, сейчас — вот это дерево. Они продолжают расти и дают листья и цветы, и даже когда они растерзаны, какая-то их часть продолжает жить, если хоть один корень еще держится за землю. Они непрестанно учат нас и они не горюют, не жалеют самих себя.

Элизабет медленным шагом вернулась к нему. Ее кожа поблескивала в странном свете без теней, лицо на миг волшебно преобразилось, как будто и в ней жила тайна распускающихся лепестков, грозного разрушения и непоколебимого спокойствия роста. Затем она ушла из света, словно из луча прожектора, и снова он ощутил ее в тени подле себя, теплую, живую, ощутил ее тихое дыхание. Он потянул ее к себе, вниз, и дерево вдруг стало очень высоким, дерево достигло багрового неба, а цветы оказались совсем близко, и сначала было дерево, потом земля, и она круглилась и стала пашней, и небом, и девушкой, и он ощутил себя в ней, и она не противилась.

15

Обитатели сорок восьмого номера волновались. Головастик и два других игрока в скат стояли в полном походном снаряжении. О каждом из них врачи написали «годен к строевой», и вот они возвращались с эшелоном на фронт.

Головастик был бледен. Он уставился на Рейтера. — Ты со своей дурацкой ногой, ты, шкурник, остаешься здесь, а мне, отцу семейства, приходится возвращаться на передовую!

Рейтер не ответил. Фельдман поднялся на кровати. — Заткнись, глупая башка! — сказал он. — Не потому ты едешь, что он остается! Тебя отправляют потому, что ты годен. Если бы и его признали годным и отправили бы, тебе все равно пришлось бы ехать, понятно? Поэтому брось нести вздор!

— Что хочу, то и говорю! — кричал Головастик. — Меня отправляют, потому я могу говорить, что хочу. Вы остаетесь здесь! Вы будете бездельничать, жрать и дрыхнуть, а я иди на передовую, я — отец семейства! Этот жирный шкурник для того и глушит водку, чтобы его проклятая нога продолжала болеть!

— А ты бы не стал делать то же самое, кабы мог? — спросил Рейтер.

— Я? Нет! Никогда я не отлынивал!

— Значит, все в порядке. Чего же ты шум поднимаешь?

— Как чего? — опешил Головастик.

— Ты же гордишься тем, что никогда не отлынивал? Ну, и продолжай в том же духе и не шуми.

— Что? Ах, ты вон как повернул! Ты только на то и способен, обжора, чтобы слова человека перевертывать! Ничего, тебя еще зацапают! Уж они тебя поймают, даже если бы мне самому пришлось донести на тебя!

— Не греши, — сказал один из двух его товарищей, — их тоже признали годными. Пошли вниз, нам пора выступать!

— Не я грешу! Они грешат! Это же позор! Я, отец семейства, должен идти на фронт вместо какого-то пьяницы и обжоры! Я требую только справедливости…

— Ишь чего захотел, справедливости! Да разве она есть для военных? Пойдем, нам пора. Никто доносить не будет! Он только языком мелет! Прощайте, друзья! Всех благ! Удерживайте позицию!

56